В. Кантор
Имяславие как течение русской мысли возникает в начале ХХ века. Эти идеи принадлежат весьма давней восточно-христианской традиции — достаточно назвать трактат Дионисия Ареопагита (Псевдо-Дионисия) «О божественных именах» (между 485 и 515 годами), а также поддержанное на Византийском соборе 1351 года положение Григория Паламы об имени Божием как Божественной энергии. Но меня интересует в данном случае не анализ традиции, а бытование имяславческих идей в конкретной российской культурной ситуации. Ибо налицо, казалось бы, явный историко-культурный парадокс. В стране победили на первый взгляд вполне материалистические идеи, связанные с именем Маркса. А тут вдруг вроде бы весьма далекая от современности имяславская тема усиленно разрабатывается в 20-е годы крупными русскими мыслителями. Разобраться в этой якобы несовместимости и показать органическую взаимосвязь имяславия и русского большевизма позволяют несколько принципиальных в методологическом смысле соображений Федора Степуна.
Здесь мы должны ввести весьма важную для имяславия тему магии, магичности слова и имени. В 1909 году, за несколько лет до так называемой «афонской смуты», когда имяславие конституировалось в идейно-религиозное течение, П. А. Флоренский сделал доклад «Общечеловеческие корни идеализма». Доклад был в том же году опубликован. Флоренский доказывал, что внутри любой религиозной доктрины, пока она влиятельна и действует на широкую публику, лежит магическая основа, когда слово наполняется невероятной духовной энергией. Он писал: «Слово кудесника само по себе есть новое творение, мощное, дробящее скалы, ввергающее смоковницу в море и двигающее горой, низводящее луну на землю, останавливающее облака, меняющее все человеческие отношения, все могущее <…> Слово кудесника сильнее воды, тяжелее золота, выше горы, крепче железа и горючего камня алатыря <…> Вещее заклятие это судьба мира, рок мира. Да и что такое рок, как не приговор, как не изречение, как не слово, как не заклятие? <…> Слово кудесника вещно. Оно — сама вещь. Оно, поэтому, всегда есть имя. Магия действия есть магия слов; магия слов — магия имен»1.
Именно в контексте этого рассуждения стоит прочесть текст Степуна из его «Мыслей о России» (1927): «Конечно, никакой пролетариат в России не властвует, но все же большевики властвуют его именем! А разве имя отделимо от нарекаемой им реальности? Разве оно не составляет одной из наиболее существенных частей ее?»2 Вслушаемся: имя как существенная часть реальности, неотделимая от нее. Флоренский рассуждал вроде бы о корнях идеализма Платона, первого великого философа европейской культуры, но, разумеется, замах был шире и позволял применить эту методологию и к историческим явлениям и событиям. Именно это и проделал Степун. Известный специалист по проблемам, связанным с философией Флоренского и его окружения, Наталья Бонецкая полагает поэтому, что «платонизм Флоренского почти откровенно трансформируется в демонологию <…> Магическое миросозерцание, для которого буквально за всем в природном мире стоят живые силы и существа, ему представляется гораздо более истинным, чем позитивистский взгляд Нового времени <…> В православной Церкви, к которой он пришел сознательно, уже будучи взрослым, приняв затем и сан священника, он видел именно мистериальный институт»3. Не раз, однако, говорилось, что большевики сумели создать свою псевдоцерковь — с апостолами, святыми подвижниками, еретиками, поклонением мощам и пр.
Весь большевизм — это магия слов. Флоренский, по сути, взывает к дохристианской магической структуре сознания4, он же говорит, что для русского народа христианство плотно соседствует с магизмом, более того, воспринимается как род магизма. Именно опора на этот магизм и была у большевиков. Уже само название «большевики», получившееся случайно, было замечательно использовано в борьбе с оппонентами: большевики — те, которых больше, у которых ума и власти больше. Это отметил как-то Андрей Синявский. Он так же помянул о слове «советы», которые воспринимались как нечто привычно-общинное, помогательное и в этом смысле тоже эксплуатировались большевиками, хотя были органом диктатуры. Ленин опирался на лозунги, меняя их соответственно политическому моменту. А лозунги есть не что иное, как заклинание: «Да будет!» Да и все высказывания Ленина — заклинательны. Вот знаменитая формула: «Учение Маркса всесильно, потому что верно». Логически высказывание бессодержательно, даже тавтологично. Но заклинательно — полно мощи. Для простолюдина такое высказывание вполне убедительно. Вроде есть внутри фразы объяснение посылки («потому что»), хотя это объяснение ничего не объясняет. Не объясняет, но совершает магическое действо: «Да будет!» «Слушая первые ленинские речи, — вспоминал Степун, — я недоумевал: он говорил изумительно убедительно, но и изумительно бессмысленно <…> Лубок как основное стилистическое начало во всем его облике, в стиле мышления и ораторствования был. И этою стилистикой своего лубка он, безусловно, перекликался не только с подлинной мужицкостью, но и с подлинной народностью»5. А подлинная народность, как показал тот же Флоренский, базировалась на двоеверии, была преисполнена веры в колдуна, в знахарей, в магию обряда, само христианство воспринимая как магический обряд.
* * *
«Самая страшная и нравственно неприемлемая сторона большевицкой революции, — утверждал Степун, — это гнусный, политический размен религиозной бездны народной души: апокалипсис без Христа, апокалипсис во имя Маркса. В результате бессмысленный срыв разумного социалистического дела обезумевшею сектою марксистов-имяславцев» (курсив мой. — В. К.)6. Можно ли так назвать убежденных атеистов? Но вспомним рассуждение Степуна о том, что большевики оседлали иррациональную народную стихию безудержа и большевизма. Чтобы эту стихию оседлать, надо внутренне ей соответствовать. Это простое рассуждение требует тем не менее серьезных пояснений.
Как бы ни относиться к имяславию, нельзя забывать, что это было течением внутри христианства, точнее сказать — православия. По формуле одного из русских имяславцев — А. Ф. Лосева, «имяславие — одно из древнейших и характерных мистических движений православного востока, заключающееся в особом почитании имени Божьего <...> Имя Божье есть энергия Божия, неразрывно связанная с самой сущностью Бога, и потому есть сам Бог»7. А потому, по словам Лосева, когда эта энергия сообщается человеку, в нем также действует Бог. Лосев был уверен, что «в слове и имени — встреча всех возможных и мыслимых пластов бытия»8. Это движение в русской религиозной философии было представлено не только Лосевым, но и наиболее ярким выразителем имяславия — Флоренским. Однако, по мнению современной исследовательницы, это движение шло «за пределы философии, к тому типу сознания, который в Германии осуществился в лице Р. Штейнера»9. А штейнерианство, по определению того же Степуна, есть «своеобразная смесь наукообразного рационализма с вольноотпущенной бесцерковной мистикой»10.
В конечном счете, когда имя подменяет Бога, то вполне можно это имя подменить другим именем и направить на него сгусток энергии верующего народа, которая будет заряжать это имя, а потом народ сам от этого имени (от своей же энергии) будет подпитываться. Так и случилось. «По целому ряду сложных причин заболевшая революцией Россия действительно часто поминала в бреду Маркса; но когда люди, мнящие себя врачами, бессильно суетясь у постели больного, выдают бред своего пациента за последнее слово науки, то становится как-то и смешно, и страшно»11. Но бред-то был, и имя Маркса наполнилось невиданными энергиями.
А кто мог им противостоять, кто мог понять, что, в сущности, произошло с Россией; и откуда и о чем был ее бред и ее бунт? — задавал вопросы Степун. Дело не в марксизме как научной теории. Для Степуна совершенно ясно, что к научному марксизму происшедшее в России не имеет ни малейшего отношения. Не случайно не раз он противопоставлял коммунистический рационализм и большевистское безумие. А дело было в том, что русская религиозная философия совпала в своих интуициях с атеистическим бунтом. Мало общей с Лениным нелюбви к Канту, в самом Ленине и в большевизме коренилось нечто, отвечавшее программным требованиям националистической православной философии. Социалистическое дело — разумно, считает Степун, а здесь, в России, произошло противное разуму: «Вся острота революционного безумия связана с тем, что в революционные эпохи сходит с ума сам разум»12. И Ленин не был ученым, каким безусловно был Маркс, Ленин «был характерно русским изувером науковерия»13. В том, что рационализм Ленина не был научным, Степун был уверен, не раз говоря, что на самом деле тайным учителем большевиков были не Маркс с Энгельсом, а Фридрих Ницше с его «волей к власти», «философствованием молотом» и заклинательной стилистикой его текстов.
Более того, его «наукообразный рационализм», как и у Штейнера, подпитывался религиозными силами России, которые не стали здесь пока до конца фактом христианской культуры. И русская религиозная философия этому не способствовала, ища христианский смысл бытия в мифологических интуициях народного язычества. В русской душе, считал Степун, нет духовной устойчивости, но отчетливо прослеживается тесная связь «русской религиозности с некультурностью России. Нельзя, конечно, говорить ни об убожестве, ни о варварстве русской философии, но нечто аналогичное убожеству русского пейзажа и варварству русского хозяйства в русской философии все же есть. Эта аналогия, думается мне, заключается в отрицательном отношении к началу формы и дифференциации. В специфически русской религиозной философии есть та же самая неряшливость, что и в русском земельном хозяйствовании»14.
Дионисий Ареопагит писал в своем трактате «О божественных именах», что имена выражают мистический опыт общения человека с Богом, но при этом зло не имеет сущности, а потому имя его тоже лишено сущностной силы. Но так ли это? История всегда пила из черепов убитых. А ХХ век доказал возможность — даже внутри вроде бы ориентированной на технический и гуманитарный прогресс цивилизации — массовых убийств, бесцельных и бессмысленных. Так, по словам современных историков, Первая мировая война, перевернувшая европейский мир, по сути, была бессмысленна, ибо страны не имели друг к другу даже территориальных притязаний. Именно эта война разрушила многие ценности европейской культуры XIX века. Почему же, если зло не несет сущностной силы? Что произошло?
Вспомним о гениальной интуиции Флоренского. А он писал, что в основе мира и имени находится магическая сила, в том числе и в основе церкви. Что же будет, если падает вера в Бога? Остается магия. А это сила, не просветленная Богом, сродни дьяволизму. Христианская вера упала почти внезапно. Для двоеверной России, где церковь и колдун, как полагал Флоренский, просто разные департаменты, где русский мужик равно верит и священнику, и колдуну, это было особенно опасно. Степун писал: «Всякий добрый европеец, не верующий в Бога, далеко еще не безбожный человек; в нем в той или иной степени <…> всегда жива вера: вера в нравственность, в право, в культуру, в науку, во все ризы отрицаемого им Божества. Народная же Россия всем этим верованиям всегда была чужда. Никогда не верила она ни в науку, ни в право, а всегда только в Бога <…> Революция — и в этом ее последний метафизический смысл — была мгновенным падением, внезапным, хотя и многими процессами подготовленным крушением народной веры. Некультурность же, нерасчлененность, неоформленность народного сознания не позволила задержаться на вере в “ризы”. Вера в нагого Бога сразу, почти без перерыва, как плюс бесконечность на минус бесконечность, перешла в голое циническое безбожие»15. Но наружу вы- ступает не просто безбожие, а в чистом виде магическая сила.
Впрочем, эту ситуацию предсказал в своих гениальных «Трех разговорах» еще Владимир Соловьев. Он рассказал в этом трактате, как усилиями сверхчеловека (вспомним Ницше) была образована всемирная империя, в которой прежде Соловьев видел противоядие против национализма, но теперь что-то вдруг стало смущать его. Нет, он не стал сторонником национализма, просто увидел иные опасности. Давайте вчитаемся в текст монаха Пансофия. Поначалу антихриста провозглашают императором европейских соединенных штатов, а затем «повсюду вне Европы, особенно в Америке, образовались сильные империалистские партии, которые заставили свои государства на разных условиях присоединиться к европейским соединенным штатам под верховною властью римского императора. Оставались еще независимые племена и державцы кое-где в Азии и Африке. Император с небольшою, но отборною армией из русских, немецких, польских, венгерских и турецких полков совершает военную прогулку от восточной Азии до Марокко и без большого кровопролития подчиняет всех непокорных. Во всех странах двух частей света он ставит своих наместников из европейски образованных и преданных ему туземных вельмож. Во всех языческих странах пораженное и очарованное население провозглашает его верховным богом. В один год основывается всемирная монархия, в собственном и точном смысле»16.
Как видим, происходит то, что вселенский император, владыка всемирной монархии, принимает языческое поклонение себе как верховному богу, а стало быть, выступает как «князь мира сего», или, если воспользоваться словами самого Соловьева из его раннего трактата «София», является «как принцип (или принц) мира сего или века сего <...> Сатана, дьявол»17. Характерно, что верным спутником вселенского императора становится маг Аполлоний, которого делает кардиналом послушный императору католический папа. Но здесь упрек не католичеству, а человеческой слабости18, ибо преемником слабовольного папы становится кардинал-итальянец под именем Петр Второй, твердый в своей вере как камень, который и предает антихриста анафеме, погибая как герой от рук мага Аполлония. Хотя первым угадывает в императоре антихриста русский — старец Иоанн, тоже убитый магом.
Интересно, что близкую, похожую эволюцию отказа от христианства проделали и немцы. Факт вроде бы известный. Но не очень обращалось внимание, что отказ нацистов от христианства сопровождался не просто откатом к германскому древнему язычеству, но именно к его магическому наполнению. Магия как бы дала бой христианству и победила его. Именно в этой борьбе с христианством Гитлер ударил по корню христианства — по евреям. При этом существенно, что тип молитвы, рожденной в Ветхом Завете, полностью отвергал сам тип магического заклинания. Об этом замечательная статья Ойгена Розенштока-Хюсси «Гитлер и Израиль, или О молитве», где он прямо пишет: «Молитва разрушает заклинания»19. И поясняет: «Евреи боролись против <…> раболепия по отношению к календарному заклинанию, поскольку их календарь поставил на место событий в природе события в истории. Пасха перестала быть “весенним” праздником, Суккот не был праздником урожая»20. Бессознательное, подсознательное — обращение к этим силам сродни магизму. Молитва разумна: «Заклинатель отождествляет волю аудитории с божественной волей, тогда как подлинная молитва отделяет их друг от друга»21 . И Розеншток-Хюсси констатирует: «Воля Гитлера и воля его бога до тошноты одинаковы. Великое искусство красноречия свело Гитлера с ума. Поскольку он обладает привилегией выступать с речами, воспламенять массы, он заклинает. И таким образом он парит, как дух, вышедший из бездны язычества, дух из того времени, когда Бог еще не тронул уста Израиля своим раскаленным углем»22 . Антисемитизм Флоренского, кстати сказать, был замешан, как мне кажется, как раз на том же: на защите магизма от разума и иудейского понимания молитвы.
* * *
Вопрос Степуна был прост: «почему русский мужик был наречен русской революцией пролетарием, пролетарий — сверхчеловеком, Маркс пророком сверхчеловечества и почему вся эта фантастика одержала в России такую страшную победу над Россией»?23
В словах Флоренского я вижу ответ на этот вопрос: «Речь шла о социальной значимости имен, поскольку они служат точками приложения известных верований и убеждений народов: может быть, имена и ничто, но их признают народы за нечто, и в силу этого признания имена ведут себя в жизни общества как некие фокусы социальной энергии; пусть эти фокусы мнимы, но для глаза, видящего их, и мнимые, они вполне равносильны фокусам действительным»24.
Маяковский, самый магический, лозунговый поэт той эпохи, умевший в эти лозунги вложить всю страсть души и заклинательно-магическую силу, очень чувствовал силу и действенность того или иного наименования:
Пролетариат —
неуклюже и узко
тому,
кому
коммунизм — западня.
Для нас
это слово —
могучая музыка,
могущая
мертвых
сражаться поднять.
Эту ситуацию магического значения новых слов еще в 1905 году, после первой русской революции, увидел уже Бердяев: «Теперь более чем когда-либо развивается культ громких слов, какое-то лакейство перед такими звуками, как “пролетариат”, “народ”, “революция”, “восстание” и т. п. И до патологических размеров доходит потребность лежать на брюхе перед кумирами и всякими подобиями на земле. Не привыкли к свободе»25. Но слова эти утверждались в жизни, более того, именование человека вдруг теряло человеческий смысл, наполняясь волшебным образом социальными энергиями восставшего народа:
Мы говорим Ленин,
подразумеваем —
партия,
мы говорим —
партия,
подразумеваем —
Ленин.
(«Владимир Ильич Ленин», 1924)
Ленин оказался истинным имяславцем, отказавшимся от Марксовой науки, но превратившим имя Маркса в сгусток революционной энергии. Стоит вдуматься в характеристику Степуна Ленину, чтобы осознать, почему в революционном бреду Россия твердила имя немца Маркса, не восприняв абсолютно его рационализма. «Догматик и изувер, фанатик и начетчик» — так называл Степун вождя Октябрьской революции, поясняя далее, что «он, несмотря на весь свой интернационализм, гораздо органичнее вписывается в духовный пейзаж исторической России, чем многие, хорошо понимавшие реальные нужды России общественно-политические деятели. В душе этого вульгарного материалиста и злостного безбожника жило что-то древнерусское, что не только от Стеньки Разина, но, быть может, и от протопопа Аввакума. В формальной структуре и эмоциональном тембре его сознания было, как это ни странно сказать, нечто определенно религиозное. Он весь был нелепым марксистским негативом национально-религиозной России». В этом, считал Степун, все значение Ленина и вся его единственность. И главное заключается в том, «что в нем до конца раскрылась греховная сторона русской революции: ее Богоотступничество»26 .
Имени Владимир, как никакому другому имени, Флоренский приписывал магическую силу власти, что на фоне Ленина выглядело просто рассказом о вожде. «Владимиру свойственно распространительное о себе мнение, мечта о себе, мысленное предвосхищение будущего своего значения в мире, разговор о своих подвигах, открытиях, власти и т. д., т. е. обо всем этом в будущем. Но, внушая себе мысль о будущем величии, как о настоящем, Владимир сравнительно легко и окружающих вовлекает в магический круг своего нетрезвого сознания (курсив мой. — В. К.). Тогда нередко случается, что эти мечтания оказываются признанными и на некоторое, короткое время, Владимир в самом деле представляется владетелем дум всего мира; это почти призрачное величие — чародейски построенный в ночь дворец. Признак его призрачности между прочим и решительное недопущение и со стороны самого Владимира, и со стороны окружающих, подчинившихся его чарам, исследовательски отнестись к строению, пощупать его, вообще как-либо подвергнуть проверке. Необходимо или подчиниться массовому гипнозу около Владимира, или отойти врагом, по крайней мере будучи объявленным за такового»27. Надо сказать, что книга «Имена» написана в 1923—1926 годах, когда имя Ленина не сходило со страниц газет и речей партийно-правительственной верхушки.
Отношение к вождю у Флоренского здесь неоднозначно — и критическое, и утвердительное. Ленина отец Павел не поминает, но не может не сказать о Владимире — Крестителе Руси в том же регистре — магически-символического значения имени. А поскольку магия для отца Павла — основа мира и веры, то именно по магическому пафосу и сближаются два Владимира — древнерусский и социалистический. Надо сказать, это сближение было на устах у многих: в стихотворении «Киев» (1924) Маяковский, глядя на скульптуру святого Владимира, вспоминает Другого, то есть Ленина:
Не святой уже —
другой,
земной Владимир
крестит нас
железом и огнем декретов.
Как Владимир нарек язычников славян и финнов христианами, пытаясь силой слова преобразовать свой народ, так и новый Владимир, по мысли Степуна, нарек крестьянство пролетариатом, купцов — буржуазией, а народный бунт — социалистической революцией, используя магическую силу наименования, то есть слова социализм. Именно эту магию увидел Маяковский:
Впервые
перед толпой обалделой,
здесь же,
перед тобою,
близ —
встало,
как простое
делаемое дело,
недосягаемое слово
— «социализм».
(«Ленин с нами», 1927)
Поэтому в России произошла невероятная вещь. Народ, не теряя, так сказать, «психологического стиля своей религиозности», то есть сочетания фанатизма и двоеверия, обрядоверия и магизма, подкрепленного невежеством и неумением разумно подойти к церковным догматам, изменил вдруг вектор своей веры, точнее, отказавшись от христианства, остался при первобытной магии, которую нашел в декретах большевиков. Он отдал свою веру большевикам — атеистам и безбожникам. И потому, как пишет Степун, «все самое жуткое, что было в русской революции, родилось, быть может, из этого сочетания безбожия и религиозной стилистики»28.
Надо сказать, что когда магия ушла из слов, которыми пользовались в начале ХХ века большевики, и слова эти стали, пользуясь выражением Флоренского, «скорлупой, шелухой мысли»29, то с этой шелухой начал играться отечественный постмодернизм, воображая себя борцом со страшной идеологией. В результате мы получили постмодернистскую идеологию, то есть шелуху вместо магии, но столь же далекую от реальных ситуаций жизни.
Список литературы
1 Флоренский П. А. Общечеловеческие корни идеализма // Философские науки. 1999. № 1. С. 111—112.
2 Степун Ф. А. Мысли о России. Очерк VIII (Национально-религиозные основы большевизма: пейзаж, крестьянство, философия, интеллигенция) // Степун Ф. А. Соч. М.: РОССПЭН, 2000. С. 315.
3 Бонецкая Н. К. О филологической школе П. А. Флоренского // Studia Slavica Hung. 37. 1991—1992. С. 160.
4 Не случайно почти сразу это заметил Бердяев. Вообще, Бердяев считал, что Флоренский отрекся от тайны Христа, от христианского учения как пути к свободе личности: «Самое мучительное и неприятное в книге свящ. Флоренского (“Столп и утверждение истины”. — В. К.) — его нелюбовь к свободе, равнодушие к свободе, непонимание христианской свободы, свободы в Духе. Даже слово свобода почти нигде не употребляется <…> Его религия — не религия свободы, ему чужд пафос свободы» (Бердяев Н. А. Стилизованное православие (о. Павел Флоренский) // Н. А. Бердяев о русской философии. Свердловск: Изд. Уральского ун-та, 1991. С. 152).
5 Степун Ф. А. Мысли о России. Очерк IX (Национально-религиозные основы большевизма: большевизм и Россия, большевизм и социализм; социалистическая идея и социалистическая идеология. Маркс, Бланки, Бакунин, Ткачев, Нечаев, Ленин). С. 341.
6 Степун Ф. А. Мысли о России. Очерк VIII. С. 328—329.
7 Лосев А .Ф. Имяславие // Вопросы философии. 1993. № 9. С. 53, 59.
8 Лосев А. Ф. Философия имени // Лосев А. Ф. Из ранних произведений. М.: Правда, 1990. С. 25.
9 Бонецкая Н. К. Борьба за Логос в России ХХ века // Вопросы философии. 1998. № 7. С. 149.
10 СтепунФедор. Бывшееинесбывшееся. Т. I . Overeseae Publications Interchange Ltd. London, 1990. С. 280.
11 Степун Ф. А. Мысли о России. Очерк VI (Большой смысл и малые смыслы. Коммунистическая идеология и современная литература. Эмигранты и большевики). С. 283.
12 Степун Ф. А. Религиозный смысл революции // Степун Ф. А. Cоч. С. 386.
13 Степун Ф. А. Мысли о России. Очерк IX. С. 347.
14 Степун Ф. А. Мысли о России. Очерк VIII. С. 327.
15 Там же. С. 322—323.
16 Соловьев В. С. Собр. соч. в 10 тт. Т. 10. СПб.: Книгоиздательское Товарищество «Просвещение», б.г. С. 204.
17 Соловьев В. С. София // Соловьев В. С. Полн. собр. соч. и писем в 20 тт. Т. 2. М.: Наука, 2000. С. 123.
18 Вряд ли бы Соловьев согласился со словами русского разочарованного католика, своего полного тезки В. С. Печерина, который писал уже в 70-е годы: «Западной Европе предстоит важный религиозный перелом. Мне кажется, я уже слышу предсмертный бред католицизма» (Печерин В. С. Замогильные записки (Apologia pro vita mea) // Русское общество 30-х годов XIX в. Мемуары современников. М.: Изд. МГУ, 1989. С. 288).
19 Розеншток-Хюсси Ойген. Гитлер и Израиль, или О молитве // Розеншток-Хюсси Ойген. Бог заставляет нас говорить. М.: Канон+, ОИ «Реабилитация», 1998. С. 190.
20 Там же. С. 191.
21 Там же. С. 187.
22 Там же. С. 183.
23 Степун Ф. А. Мысли о России. Очерк VIII. С. 317.
24 Флоренский Павел, священник. Имена. Купина, 1993. С. 46.
25 Бердяев Н. А. Революция и культура // Бердяев Н. А. О русских классиках. М.: Высшая школа, 1993. С. 256.
26 Степун Ф. Мысли о России. Очерк IX. С. 344.
27 Флоренский Павел, священник. Указ. соч. С. 149.
28 Степун Ф. Мысли о России. Очерк IV. С. 349.
29 Флоренский П. А. Общечеловеческие корни идеализма. С. 112.
|