С. Шаргунов
“Я знаю этого человека”
Меня пригласил знаменитый режиссер к себе в театр. Предложил изготовить пьесу. Холодный профиль вельможи. Бархат и бахвальство.
— Пелевин какой-то… Просто шваль! — И испытующий взгляд. — Верно? Мне бы на недельку от трудов отвлечься, на даче посидеть, я бы всю его писанину переплюнул…
Так уж повелось, признаваться в любви к Пелевину многим (особенно молодым перед ревностными старшими) — стыдно и боязно. В некоторых кругах некоторые очень спорные, но и звонкие имена произносить по неписаным правилам не рекомендуется. Что никогда не препятствовало пелевинской дивной популярности.
Особенно нелепо это умолчание воспринималось в недавние годы, когда писатель занимал лидерское место в новой словесности. Как тут не разглядеть хрестоматийно-рассветную фигуру Петра у костерка, во дворе узилища, куда провели его учителя.
Троекратное: “Я не знаю этого человека”. Трижды кричит петух.
“Пелевин — шваль”. Нужно ли возражать? В среде умудренных деятелей искусства, погревших косточки в советский период, порой скрипевших зубами, но душой оставшихся именно в том прошлом, определенные фамилии стали нарицательными. “Пелевин” — код, ругательство, значок дурного. Пренебрежительный взмах ладонью и ядовитый прищур на дикарскую новь.
Незадача какая-то: лишь только убеленному и умудренному попадается на слух или на язык этот “противный варвар”, рафинированность и взвешенность мигом отпадают — сплошь площадная брань! А может, попробовать подойти без заранее готового неприятия? И сразу будет над чем призадуматься и чем заинтриговаться. Ведь о Пелевине практически не написано авторитетных одобрительных статей. Отрицательные же, как правило, нагружены не аргументацией, а навозными лепешками. “Виртуальный, не реальный”, “душитель классики”, мы ему парным куском дерьма залепим — и кончен разговор. Подобное обхождение с писателем даже не столь воинственно, сколь пошло.
Пелевин не новь, а старь, твердый факт словесности. Но те читатели, которые открыли его многомерность, пропитались его темами и насладились героями, для кого его книги — часть внутреннего праздника и страдания, предпочтут молчание или малодушие. “Я не знаю этого человека”. Есть другие, исходящие из базарного принципа: “Одна баба сказала”. Пролистнули книжку, мало кто стал вникать в суть, но резюме, выданное на базаре, повторяется уверенно: “Мне все это неинтересно” (мол, я человек высокой культуры, не чета вам, тупицам времен деградации), “стиль нулевой, язык убогий”…
Я же убежден: если отнестись к написанному Пелевиным, начальным Пелевиным, чисто, со всей душой, обязательно вспыхнут чувства, возникнет тяга добрести до последней страницы за волшебным клубком, запущенным с легкой руки.
Рука действительно легка. Заслуга прозаика — умение писать увлекательно, притом довольно аскетично, обходясь без особой похабщины, без сквернословия, не смазывая страницы розовым мылом благоглупости, а пересыпая толченым стеклом пессимизма. Кстати, популярность Пелевина у “толпы” — один из усвоенных всеми мифов. Поспешу сей миф развенчать: потребители Донцовой далеки от пелевинской аудитории, состоящей в основном из студентов-гуманитариев.
Еще один миф, о котором можно дискутировать до белого каления: автор — мертвяк. Мертвяк, и точка. Неправда. Первые его книги живы, как жизнь. Живость определяется не обязательно лингвистической роскошью, ворохом цветастых эпитетов, но и простором между словами, смелостью поставить разговорное доходчивое слово. Главная живость — в верности себе, в исповедании определенного, едва ли популярного взгляда на предметы и события. В этом сила творческой личности, способной увидеть мир сторонне (бездонными очесами Кафки или свирепыми гляделками Луи Селина), освободившись от общей уютной каши и обрекая себя на изгнание. В этом неизбежная драма настоящего искусства, посрамляющего конъюнктуру.
Пелевин не говорит за нас всех, литература стоязыка, пестра, надо всего лишь признать: есть у нас такой талант, знаем такого человека.
Идеолог
Все сказанное выше — признание в симпатии к раннему Пелевину, готовность лелеять его первые книги, необходимое вступление ценителя, дабы никто не мог укорить в предвзятости, в изначальном хоровом проклятии “поганому постмодернисту”.
Я Пелевина читаю, ценю, искренне сопереживаю его развитию в литературе.
Сказанное — прелюдия к суровой расправе.
Оценивая пелевинские писания по нарастающей, совсем не трудно обнаружить языковое и смысловое оскудение: все явственнее немощь самоповтора, вялость, расчет на угождение праздным умам (может быть, и потому, что завзятый читатель — гуманитарный студент — взрослеет и становится офисным клерком).
Насколько же несопоставимы две книги — “Чапаев и Пустота” и “DПП (NN)”! Последняя, по-моему, оказалась откровенно провальной.
Что же случилось? Сглазили?.. Порчу навели, восковую фигурку закололи и растопили?
Если долго говорить “халва”, во рту станет сладко. Если каждый день пророчить расстрелы, начнут расстреливать. Если немолчно твердить писателю, что он “коммерческий”, тот превратится в дешевку. Похоже, расхожими вздорными интерпретациями автора подтолкнули к эстрадному тупику. От Пелевина уже ждут “своевременных шуточек”, обыгрывания рекламных слоганов, кривляний по поводу очередных кризисов экономики, — и нет бы лихо вырваться в новую степь, написать что-нибудь резко свежее, но он, к несчастью, следует этой сгустившейся плотности ожидания.
Беда больше: Пелевин сам виноват. Ключевая причина деградации в нем самом: внешнее, экстравертное тождественно внутреннему, мировоззренческому. Упертая зацикленность на “бренности сущего” подобна шизофрении, сначала искренние маниакальные всполохи, порывы, острота, следом — угасание, затихание, мертвое свинцовое нутро. Виктор Пелевин сегодня идеально раздвоен: внутренний труп, свернутая кровь, замолкшее сердце и труп внешний — гламурная книжка-фальшивка без чувств и желаний.
Итак, мировоззрение…
Вообразим литературу своеобразным анамнезом, и тогда писателей можно разделить на две категории: тех, кто стенографирует историю болезни героя, и тех, кто рассматривает общество как лепрозорий. Пелевин сообщил болезненные черты самому мировому устройству. Нарядившись в благородно-серый балахон “дзэн-исполнителя”, он последовательно не жаловал действительность. Он доводил душевные движения героев до абсурда, инициировал дикие их поступки, и все затем, чтобы убедить читателя: люди не плохи, они вообще не заслуживают внимания, ужасен мир целиком. И по меньшей мере неумно принимать всерьез сигналы мира, наивно называемые логикой, и существовать подобно другим одомашненным приматам с личиночным уровнем интеллекта.
Или жестче: Пелевин разоблачал тот не очень сложный автопилот, который хорошо себя зарекомендовал в обычных условиях и в какой-то степени подменил жизнь. Подобная схема удивительно облегчала сюжетную линию произведений — от героя требовалось только прозреть (выйти из поезда, из сумасшедшего дома, из космического корабля), ну а шок, вызванный прочитанным, высвобождал некоторые умы от выполнения механических программ.
И разумеется, на десерт — глумление над культурой и ее нынешним “обслуживающим персоналом”.
По Пелевину, главный принцип жизни одомашненных приматов гласит: “Не суй свой нос в механизмы мира”. Следуют сему завету свято, словно Божественному Плану. Экзистенциальные вопросы никогда не поднимались в “нормальном обществе”, которое Галактический Разум (сиречь отщепенец Пелевин) назвал стаей животных, настолько же глубоко погрязших в собственном идиотизме, насколько уверенных в превосходстве над другими животными. Недоразвитые мозги обезьян принимают за видимое и осязаемое только то, что вызывает в их надпочечниках выделение адреналина, в то время как 99,9% физического мира находится вне их восприятия. Пребывая в самодовольном неведении, эти существа бездумно выполняют программы выживания, воспроизведения и выкармливания своих детенышей. Что может помешать им очнуться? Набожность и благочестие, страх разоблачения, строгие предупреждения сначала классного руководителя, а затем декана, боязнь подцепить какую-нибудь нехорошую болезнь и сойти с ума.
Мировоззрение нигилиста, закрытое для развития, подобное сухотке мозга…
Когда Альбер Камю разбился на авто, в его письменном столе не нашли ни одной исписанной бумаги. Одержимый призрачностью предметов, автор находится в предельно неустойчивых отношениях с буквами и словами, он может выдавать па, достойные премии Нобеля, но струна под ним натянута до чрезвычайности. Видимо, в идеях Пелевина (“упаднических”, как сказали бы некогда) кроется причина многолетней паузы, отделившей “Generation “П””, от последней книги. И здесь же, во внутренних мирах, надо искать разгадку все большего небрежения художественной стороной текста.
Пелевин не любит природу, описания пейзажа у него всегда газетные и наплевательские, отчужденные и ироничные. Сравнение с простым, отточенным на язык Камю и тут уместно. Слепая пышность моря и гор враждебно контрастирует с сухостью человечьих единиц, населяющих “Чуму”, “Постороннего” и особенно эссе. В пьесе “Калигула”, двояко трактующей вопрос кровопролития, тиран, переживающий конечность всего живого, обличает сиреневый душистый вечер, козьи стада, алые ягоды на кустарниках…
Впрочем, Камю полифоничен, способен равно и к скупости языка, и к лиризму, а Пелевин манерой авторской речи все больше напоминает одного из персонажей Камю (а то и Зощенко). Компенсируя недостатки “художественного”, пробелы лиризма, Виктор Олегович и в предпоследней, и в последней книгах ополчается уже не на природу, а на собственно литературу, на литераторов.
Нет ничего предосудительного в самых желчных и убийственных эпиграммах. Вопрос в том, каков угол зрения. Наш нападающий исходит из следующего: “Литераторы — позорные сектанты, занятые напрасной ерундой”. И вот в “Generation “П”” один критик проваливается в клозет, а в последнем произведении другой критик мудрено вещает в пыльном издании, и герой, человек сторонний, широко зевает, недоумевая, шо за бред.
Итак, мировоззрение Пелевина. Окружающая ложь… Рассыпчатый прах… Беззвездная пустота… Тема не в новинку и не отпускает. Искренние, каждый день обновляемые мысли о дороге каждого смертного не стареют. Самая близкая мне из пелевинских вещей — “Желтая стрела”, серьезная, почти лишенная бурлеска расширенная метафора о том, как люди едут в поезде и не слышат стука колес.
Но там, где автор задорно плещется в радужных химических лужицах “рекламного сегодня”, мы узнаем иного Пелевина. Он меняет благородное облачение на крикливые тряпки клоуна. Он скачет на потеху, желая отвоевать одомашненных приматов у коллеги Донцовой. И его “сегодня” — это вечно “вчера”. За рекламой не поспеешь.
Коммерсант
Как сопрячь индивидуальный нигилизм и коммерческую успешность?
Как связать удава солипсизма и кроликов попсы?
Пелевин смог. Нацепив темные очки пророка, он закрылся от мира, одновременно стопроцентно участвуя в делах мирских.
Поскольку по “понятиям” постмодерна все идеи и концепции давным-давно проговорены, разыграны, наш мастак гальванизировал их, адаптируя к читателю через набор прибауток, через игру слов и понятий. Обычно выходило удачно.
Теперь — смех исчерпался.
Реклама меняется ежегодно, еженедельно, и ярко сверкавшие логотипы (“МММ”, “Правительство Кириенко”, “Богатые тоже плачут”) ржавеют на свалке сознания. Лицедействуя вслед за малейшими гримасами времени, писатель превращается в классического временщика.
Ну нельзя же быть настолько реалистом!
Лично я всей душой за выстраивание хаоса современности через художественные приемы, за реализм. Вопрос лишь в том, что к чему находится в подчиненном положении, кто кого строит. Либо литература (человеческое в очищенном виде) парит над сиюминутной схваткой и писатель дает не только обобщение, но и свое абсолютно индивидуальное спорное видение исторического момента, либо рукотворные электрические драконы и бумажные тигры подавляют человека, заслоняют, заедают — скорбящего, смеющегося, спящего, жующего…
Не буря сердца, не безобразие сознания отныне предмет пелевинского изображения (значительно в “Generation “П”” и всецело в “DПП (NN)”), но цветной балаган “стрелок”, “косяков”, “дипазитов” и иной муры.
По-видимому, метод “паразитизма” приносит разный улов в зависимости от интерьера действительности. Когда Пелевин вольно играл с советской эпохой, с медленностью циферблатов, космическими полетами, пионерлагерями (хотя бы в повести “Омон Ра”), это давало произведениям странную весомость, энергетику, пластичность, дьявольщину. В “Чапаеве и Пустоте” самые скучные страницы посвящены “здесь и сейчас” — воплям пациента психушки (“просто Марии”) про Шварценеггера и телесериалы… Пустейшие и скучнейшие страницы. Жажда догнать паровоз перемен, вписаться в поворот, используя совсем новые обстоятельства, обходится для ловкача потерей веса. Можно бойко забавляться со страшными и грозными темами, с тем твердым материалом, из которого изготавливали колючую проволоку и корпуса ракет, но фривольничать с вольницей, спекулировать на спекуляции, парадировать рыночное раскованное общество — Пустота в квадрате.
Да, почти все отметили неактуальность гримас времени, уловленных теперешним Пелевиным. Бандитские разборки, банки… Момент вытеснения банкира за рубеж — самое острие. Дальше начинается новая зона. Область заморозков. И я не исключаю, что в условиях отвердения власти дар популярного прозаика оживится, приободрится, а также приобретет скандально-обличительное измерение. Подождем.
Но существенный вирус уже занесен — извне ли, из глубин ли личности… А именно — утрата мировоззрения.
Коммерческая ангажированность не могла не сказаться на философии. Вертлявая слежка за миганием моды противопоказана “буддийской созерцательности”. Суета сует не сочетается с мыслями об этой самой суете сует, неизменно несвоевременными. Затворничество, отсиживание в тени, паузы между книгами — такие средства хороши, но больше не спасают. Если сам метод (паразитизма) не будет пересмотрен, писателя ждет полное обмельчание.
У всех на слуху перехлоп фейерверков (“посадка Ходорковского”, “Идущие вместе”). Но если оба уха уложить на восприятие хлопушек, шуршание газет, громыхание тамтама, то “перестук колес, который другие не слышат”, уже не уловить.
Пелевин уже не слышит стука колес!
Значит, “идеология Пелевина” — та же реклама. Лейбл, за которым отсутствие мысли и атрофия личности.
Именно эту безыдейность, вернее, идею, принесенную в жертву коммерции, деликатно подметил критик Немзер: “Счастливый исход для своих двойников Пелевин обеспечивал всегда — в “Жизни насекомых”, “Желтой стреле”, “Чапаеве и Пустоте”, “Generation “П””.
Верно. Щель показушного оптимизма всегда зияла у прозаика и с годами становилась все шире и порочнее. Продажная щель. Ведь без хеппи-энда какое же популярное чтиво? А с дешевым хеппи-эндом все муки и метания — блажь…
Мертвый домик
У Пелевина никогда не было отрицательных героев, и ни разу он своих героев не убивал. “Диалектику переходного периода: из ниоткуда в никуда” автор охарактеризовал как попытку отобразить умственный плен, в который человек себя заточает. Рефлексирующих Пустоту, Омона Кривомазова и Татарского сменяет придурковато-хитрый Степа Михайлов, вместо “просто Марии” появляются олигархи, вместо Учителя — отрицательный и гибнущий в финале Сракандаев, и хочется сказать: “Ну а в остальном смотри выше”. Но не получается — какой-то компонент эликсира утрачен, что-то безвозвратно ушло.
Истребив огнем и мечом внешнюю реальность, выхолостив инфантильные идеологемы организованных приматов, Пелевин перебрался в область невидимого, но подразумеваемого всем его прошлым опытом. Это можно было бы назвать новым витком развития — смотрите-ка, Пелевин сам себя пародирует! — если бы не ощутимое сужение плана.
Подвергая насмешке метафизику, писатель запер в плену умствования не Степу Михайлова, а самого себя.
Глобальная неудача романа “Числа” (сердцевины — “DПП (NN)”) в отсутствии красочной метафоры, которая некогда удавалась писателю. Очарование метафорой спасало и частные провисания прошлых книг: хулиганское воровство из Фромма в “Generation “П””, претенциозную скуку реинкарнаций в “Омон Ра” и многое другое, о чем грустно вспоминать.
“DПП (NN)” — первая книга Пелевина, лишенная того, что называют контекстом или формой. От чего закипает в нас такая безысходная брезгливость?.. От Пелевина, братцы мои, такого, какой он есть. Экзистенциального пессимиста, шута и трикстера, не находящего уже сил для так называемой “цыганочки с выходом”. Читайте и рыдайте, Пелевин показал самого себя — Пустоту, космонавта, пиарщика. Себя — болезненного и выдохшегося, пустой флакон, который экономная женщина бросит в ящик с нижним бельем (для аромата-с).
После пяти лет безмолвия писатель лишает героя права на выход. Степа никуда не вышел, он остался стоять на окружной дороге, радуясь солнцу. И возникает предположение, что вся критика в адрес “DПП (NN)” инерционна. Книга эта, в отличие от всех прошлых книг, неспорна. В ней отсутствует повод для расширенной дискуссии, не считая бесчеловечного обращения с прототипами, в ней ничего нет, кроме фантиков. Это обычная история накопления первоначального капитала с блестками стрельбы, проектом эмблемы для ФСБ “Sheet и МЕЧ” и талисманами в виде фаллоимитаторов из латекса. Если раньше в терминаторе и сэнсее угадывались проводники в то, что скрыто от обезьяньих глаз, то теперь покемоны остаются покемонами, одинаково гадкими и милыми симптомами цивилизации.
Дальше?
Безусловно, прозаик уже застолбил себя в отечественной литературе (несколькими отборными рассказами, парочкой повестей, “Чапаевым…”), и огульная хула его не подвинет, но, живой и здравствующий, он терпит бедствие. Разные возможны сценарии. Годика через три выйдет совсем провальная книжка. Про заморозки в политике, про льды, в которых автор возжелал отразиться. И придется сокрушенно кивнуть: “Мертвяк…”
Возможно, Пелевин отсутствует и в буквальном смысле. Такие версии пущены в оборот. Обозреватель “Русского журнала” Роман Арбитман предположил, что “пять лет как реального Виктора Пелевина нет в живых. Версия эта косвенно подтверждается отказом культового романиста давать интервью “напрямую”, минуя Интернет, а также крайне скупой и невразумительной фото- и телесъемкой молодежного кумира (лицо которого постоянно скрыто за мощными темными очками и, в принципе, может быть любым — достаточно подобрать статиста сходного роста и телосложения)”.
Помню, школьником читал “Чапаева и Пустоту”. Пришел из школы, сел на диван, мартовски поддувало в форточку, вечер, смеркались страницы, портвейн и матросы, запах пороха, щипало в горле…
В “DПП” — слепой блеск стен. Стены мертвого домика. Стены сортира в столичном уже немодном клубе. Долетают залпы дискотеки, скользя по белому кафелю.
И человек, претендовавший на роль гуру, вожака с броневичка-лунохода (Как окрестить милейшего? Ну пускай будет “Полуленин”), Виктор Полуленин, бормочет, икает, окосевший…
Подрагивая ножками, мягко проваливается в фирменный толчок, опрятный, начищенный, с полустертой наклейкой на керамической ножке.
Интересно вам, что написано на этой наклейке?
|