Николай Байтов
Для того чтобы манифестировать свою эстетику, мне придётся описать одно качество художественного объекта – простое само по себе, но трудно выразимое, потому что одного (точного) слова для него не находится, а многими словами оно характеризуется лишь приблизительно. Итак, мне придётся назвать его «Х» и совершить вокруг этой искомой, но не называемой смысловой точки нечто вроде ритуального хоровода (словесного, разумеется).
Сначала – чтобы сразу пояснить – я обозначу свои эмоции: качество Х неприятно мне: объект, обладающий Х, вызывает у меня отторжение, иногда – вражду с привкусом настоящей злобы, всегда – скуку, способную доводить порой до тяжёлого уныния. С другой стороны, Х меня соблазняет: я хотел бы вполне презирать его, но не могу, потому что оно – властно: желает навязывать себя и диктовать; оно само презирает всё, что «не-Х», а я человек слабоватый – и пасую перед его презрением: держать высоко голову не получается. Если бы я умел завидовать, возможно, Х вызывало бы во мне вместе с враждой зависть, – но – не знаю, к счастью ли, к несчастью – я почему-то лишён столь обычной для людей душевной способности... Наверное, в данном случае, к счастью, потому что иначе мои отношения с Х спутались бы в совсем ядовитый змеиный клубок.
Ещё вот что: я чувствую, что объект, обладающий Х, в каком-то смысле мёртв. Но он – торжествующий кадавр, он не только симулирует жизнь, но и нагло принуждает всех верить в такой способ жизни как в единственно стоящий. И ему повинуются.
Качество Х существует не только в искусстве. Оно повсюду, в любых областях деятельности. Но в науке, например, оно представляется обязательным и законным, а потому не так сильно раздражает – больше соблазняет. Когда я учился в институте, мне импонировал снобизм математики. Но снобизм – это ещё не вполне Х, а часто бывает совсем наоборот. Потому что Х – это не смысловая элитарность, а другая: именно «Х-овая»; по смыслу же Х обращено как раз к массовым эталонам мышления и восприятия: оно хочет стать диктатором, тоталитарной эстетической мерой, а на самом деле (банальная диалектика!) идёт у массовой эстетики на поводу. Что ж, это очень понятно: диктатору первому приходится отрекаться от свободы и поддакивать.
Когда я учился в институте, то в наибольшей мере мне довелось столкнуться с требованиями Х в курсе черчения. Мне ставили четвёрки. Говорили: «Как-то у вас... и надписи какие-то...» – «Что? – недоумевал я. – Не по ГОСТу?» – «Да нет, по ГОСТу... но как-то...» – «Что?» – «Ну вот неужели нельзя линию твёрже вести... уголочки чётче...» – «Как это твёрже? Разве я веду не по линейке?» – «Да по линейке-то – по линейке, но... неуверенно как-то... Уверенней надо – вот что. Тогда и чертёж сразу делается внушительней, солидней». – Уверенней? – Нет, на это согласиться я не мог. Ладно, пусть будут четвёрки, но уверенности от меня не ждите, её у меня не было, нет и не будет! Уверенности ни в чём в этой жизни быть не может. А кто в чём-то уверен, тот дурак и выглядит смешно. А в искусстве вообще уверенность отвратительна: она самодовольна и хамовата (не говоря уж о том, что конечно непродуктивна... вернее, лже-продуктивна)... Много лет спустя, когда я выпустил книгу «Прошлое в умозрениях и документах», моя знакомая поэтесса Наталья Осипова взялась её рецензировать. Ей не составило большого труда догадаться, что в этой книге (изданной, вообще-то, в типографии) имеет значение всё – как в объекте book-art'а. Поэтому она её тщательно осмотрела со всех сторон – и действительно нашла некоторые значимые черты, укрывшиеся от «обыкновенных» читателей. Но более всего меня поразило то, что она заметила, что буквы на обложке (компьютерный шрифт «Cooper») чуть-чуть подправлены мной от руки (то есть подправлены в макете тушью, а затем так и напечатаны), – я думал, этого не заметит никто... Нет, я специально хотел, чтобы обложка оставляла впечатление этакой «домашней кустарности», но полагал, что это будет общее, туманное чувство, неизвестно откуда происходящее, лучше, чтобы оно оставалось неосознанным, – и вот Наташа вдруг разглядела... Она написала, что такой эффект как бы выводит заглавие из плоскости обложки в другое измерение. Я не думал об этом. Значит, «плоскость обложки» – априори и в первую очередь – ожидается как носитель качества Х, как товарный ярлык (тем более у изданной книги)...
Сейчас в критике в большом ходу словечко «внятность». Подразумевается при этом некая отчётливость артикуляции художественной задачи и её решения. Но критики не понимают (лучшие критики, умные, – про быдло, надменно воротящее нос от «самодеятельности», я не говорю), – не понимают, что способы артикуляции, сам «язык», навязаны нам (то есть им) торжествующим качеством Х и что поэтому их «внятность» означает лишь приятие и успешное освоение этого самого языка Х. Я много раз находил в нынешнем словоупотреблении «внятность» и «самодеятельность» как антонимы. Я не мог этого понять, вернее, понять мог, но не принять: ведь в обычном языке эти слова антонимической пары не образуют, – даже странно их было бы так рассматривать... Значит, это специальный язык, возможно, претендующий быть элитарным жаргоном, типа жаргона математиков. Переводя, получаем: «внятность» присуща профессионализму (в искусстве), «самодеятельность» же выражает себя смутно, неясно. То есть такова норма эстетики Х: профессиональным объявляется лишь то, что «внятно», а в своём специфическом значении «внятность» обеспечивается качеством Х. Всё остальное – принадлежащее эстетике «не-Х» есть «самодеятельность».
Я думаю, что требования Х очень стары. Но до «внятности» довёл их современный концептуализм. Поразительно, до чего он серьёзен, даже суров. Всеволод Некрасов в одной статье (а может быть даже в нескольких) заметил, что концептуализм, по-видимому, присвоил репрессивный аппарат советской эстетики, который завис в пустоте после её разгрома, которым он, концептуализм, пожалуй, сам и командовал. Что ж, это понятно: диктатор автоматически берёт на службу сексотов старого режима, который он сверг... Был случай, когда Свету Литвак пытались выгнать с выставки Андрея Монастырского за то, что она легла на диван (в углу) и раскрыла над собой зонтик, – причём именно важно, что это не был художественный жест или артикуляция какого-то эпатажа (в чём тут эпатаж?) – а просто по наитию, смутно... – Пытались выгнать за «самодеятельность» на фоне «профессионализма»... А недавно мне звонил Сухотин и довёл меня почти до истерики, требуя отчёта почти математического в моих художественных действиях. В нашей перебранке дошло до того, что он наконец подсказал мне: «Может быть, ты вообще не занимаешься искусством?» – Что мне было отвечать? – Я подтвердил, с удовольствием хватаясь за подсказку: «Разумеется. Я занимаюсь только тем, что пью водку и очищаю от снега площадку перед офисом». Но он этого не понял, хотя всё же почувствовал: было ясно, что столь лёгкое отречение от искусства означает для него что-то новое, и он не готов, ему требуется время, чтобы это осмыслить... Впрочем, всё было иначе: я, конечно, не произнёс такой отчётливой фразы, потому что я не находчив и за словом лезу всегда в карман. Это я сейчас, задним числом, придумал, как я его отбрил, а на самом деле я сказал тогда что-то смазанное, не очень выразительное. Уверенности, как я уже объявил, у меня нет ни в чём, – так я не уверен и в том, что не занимаюсь искусством. И самоуверенность я могу только симулировать, что и делаю иногда успешно – в текстах, но в данном разговоре я рад, что не сделал этого: уж больно неприятно было бы уподобиться тоном своему оппоненту.
Итак, мы встречаемся с понятием «искусство», а также с оценочными шаблонами «настоящее искусство» и «ненастоящее искусство». Ещё бывает «высокое искусство» – уж оно-то всегда обладает качеством Х. Но и «низкое» искусство может обладать Х, – вернее, Х постоянно поглощает и подчиняет себе всё: это экспансия «культурной» империи, направленная на «варварские» окраины. Это ещё называется «признанием»: художника не воспринимали всерьёз, считали его доморощенным и невнятным (как, допустим, импрессионистов во Франции на фоне «Х-вого» чертёжника Энгра), но «самодеятельный выскочка» из года в год демонстрирует своё упорство и уверенность в своей правоте – и, поскольку с ним больше ничего нельзя поделать, его принимают в «настоящее искусство», он «добивается признания». Вот это и есть самое отвратительное. Хотелось бы жить и творить в таких областях, до которых мертвящая лапа Х никогда не дотянется. Но именно областей таких сейчас не осталось, а каждая вновь найденная захватывается Х почти мгновенно. Зато есть способы художественной жизни, спасающие от Х. – Во-первых, как ясно из вышесказанного, это должна быть неуверенность: эстетическое недоумение, даже некая растерянность, свойственная дилетантизму. И если не хочешь стать в один прекрасный день Х-профессионалом, от этого никогда не следует отказываться. К сожалению, очень немногие сознательно и последовательно держатся своего дилетантизма. Я таких, может быть, и не знаю вовсе... Второй принцип – это эклектика: быстрая смена и невнятное микширование различных областей творчества. Понятно, что если ты будешь до посинения долбить одну какую-нибудь область, то рано или поздно пакостное признание снизойдёт до тебя, как снизошло до Некрасова, Пригова, Рубинштейна, Кибирова, – нашедших свою «жилу» и долбящих её без скуки... Здесь, к слову, интересно отметить мощную генетическую связь концептуализма (нынешнего Х-цербера) с миром художников. А ведь у художников как считается? – ты должен найти свой собственный, уникальный способ выражения, свой «язык», – и если вдруг ты что-то такое нащупаешь, ты – счастливчик: ты застолбляешь за собой участок, как золотокопатель на Аляске, и начинаешь этот «способ выражения» эксплуатировать без оглядки, без всякой, так сказать, экологической совести. Тогда тебе и выставки: тебе есть чем однородно (и внятно) завесить экспозиционное пространство, у тебя есть концепция... Моя любимая художница, Света Литвак, никогда в жизни не написала больше четырёх-пяти картин в одной манере. Просто поразительно, как резко и далеко она меняла эти самые «способы выражения». Резонёры от Х-эстетики на это отзывались (логично, в своей логике): «Она еще – до сих пор – в поисках. Она не нашла себя». Соответственно, когда она пробовала договариваться о выставках, ей возражали: «Ну, мы же не можем повесить и то и это: будет эклектика. Не будет единой организации пространства. Вот если бы вы сделали штук двадцать-тридцать работ в одном ключе, то появилась бы какая-то внятная концепция выставки»... О Боже! – двадцать-тридцать работ! – и не осточертеет?... Нет, я решительно не понимаю, как работает Рубинштейн! По мне – так каждая следующая работа должна быть новой в сравнении с предыдущей по языку, – иначе умрёшь со скуки и просто не вытянешь её до конца...
Я сказал, что Х-эстетика тоталитарна и вместе с тем всеядна: она заглатывает в конце концов всё, что имеет наглость настаивать на себе. Заглатывает к обоюдному удовольствию. Но это означает, что все остальные, собственно-эстетические высказывания этой эстетики суть демагогия. Поэтому её эстетикой вообще не следует называть. Как нельзя назвать диктатором того короля на планете, описанной Сент-Экзюпери, который приказывал солнцу утром всходить, а вечером садиться. Вот поэтому я и утверждаю, что любая серьёзная и осмысленная эстетическая деятельность может происходить только в области « не-Х», – и это всегда есть делание так называемого «ненастоящего» искусства, – иными словами, самодеятельность. Я назвал два её основных способа: это неуверенность и последовательное стояние в эклектике. Только они спасают от Х, потому что противоположны ему по сути. Для Х-эстетики единственным критерием подлинного искусства оказывается выраженность претензии. Это и есть «внятность», которая на деле оказывается просто громкостью крика, биологической энергией художника. Чем с большей энергией и напором он долбит, как заклинание: «я существую, я – настоящий художник», тем быстрей он и будет интегрирован в «настоящее» искусство, получит свою долю качества Х, которое, таким образом, выступает в виде «настоящести», «бытийности», то есть не качеств вовсе, а некой тавтологии, подобной той, которой Бог отвечал Моисею на горе Синай: «Аз есмь Сущий». Получается, что Х в искусстве узурпирует власть Бога: объявляет себя единственной инстанцией, сообщающей творениям жизнь, подлинное бытие, художник же оказывается подмастерьем: он в своей «самодеятельности» ничего живого слепить не может, только заготовки, глиняных болванов, – а уж Х, вдувая в них себя, делает их «Х-живыми», «Х-одушевлёнными». Вот на это согласиться я никак не могу. Достоинство художника не позволяет мне принимать мои творения из рук чужих дяденек – редакторов, издателей, критиков и телеведущих, – жрецов пустого места Х, – тем более, что я их об этом совсем не просил. И если я, Божья тварь, желаю повиноваться одному только Богу, то как творец я хочу сделать так, чтобы мои творения повиновались одному мне.
|