Мало кто из писателей девятнадцатого века так широко использовал фольклор и народные традиции в своем творчестве. Глубоко веруя в духовную силу народа, он тем не менее далек от его идеализации, от сотворения кумиров, от “идольской литургии мужику”, используя выражение Горького. Писатель свою позицию объяснял тем, что он “изучал народ не по разговорам с петербургскими извозчиками”, а “вырос в народе” и что ему “не пристало ни поднимать народ на ходули, ни класть его себе под ноги”.
Подтверждением писательской объективности может служить “Сказ о тульском косом Левше и стальной блохе”, оцененный в свое время критикой как “набор шутовских выражений в стиле безобразного юродства” (А. Волынский). В отличие от других сказовых произведений Лескова рассказчик из народной среды не имеет конкретных черт. Этот аноним выступает от лица неопределенного множества, как его своеобразный рупор. В народе всегда бытуют разнообразные толки, передаваемые из уст в уста и обрастающие в процессе такой передачи всевозможными домыслами, предположениями, новыми подробностями. Легенда творится народом, и такой свободно сотворенной, воплощающей “народный глас” она и предстает в “Левше”.
Интересно, что Лесков в первых печатных редакциях предпосылал рассказу такое предисловие: “Я записал эту легенду в Сестрорецке по тамошнему сказу от старого оружейника, тульского выходца, переселившегося на Сестру-реку еще в царствование императора Александра Первого. Рассказчик два года тому назад был еще в добрых силах и в свежей памяти; он охотно вспоминал старину, очень чествовал государя Николая Павловича, жил “по старой вере”, читал божественные книги и разводил канареек”. Обилие “достоверных” подробностей не оставляло места для сомнений, но все оказалось... литературной мистификацией, которую вскоре разоблачил сам автор: “...я весь этот рассказ сочинил в мае месяце прошлого года, и Левша есть лицо мною выдуманное...” К вопросу о выдуманности Левши Лесков будет возвращаться неоднократно, а в прижизненном собрании сочинений уберет “предисловие” окончательно. Сама эта мистификация была нужна Лескову для создания иллюзии непричастности автора к содержанию сказа.
Однако при всем внешнем простодушии повествования и этот рассказ Лескова имеет “двойное дно”. Воплощая народные представления о русских самодержцах, военачальниках, о людях другой нации, о себе самих, простодушный рассказчик знать ничего не знает, что думает о том же самом создавший его автор. Но лесковская “тайнопись” позволяет отчетливо услышать и авторский голос. И голос этот поведает, что властители отчуждены от народа, небрегут своим долгом перед ним, что правители эти привыкли к власти, которую не надо оправдывать наличием собственных достоинств, что не верховная власть озабочена честью и судьбой нации, а простые тульские мужики. Они-то берегут честь и славу России и составляют ее надежду.
Однако автор не скроет, что тульские мастера, сумевшие подковать английскую блоху, в сущности, испортили механическую игрушку, потому что “в науках не зашлись”, что они, “лишенные возможности делать историю, творили анекдоты”.
Англия и Россия (Орловщина, Тула, Петербург, Пенза), Ревель и Меррекюль, украинское село Перегуды — такова “география” рассказов и повестей Лескова в одной только книге. Люди разных наций вступают здесь в самые неожиданные связи и отношения. “Истинно русский человек” то посрамляет иноземцев, то оказывается в зависимости от их “системы”. Находя общечеловеческое в жизни разных народов и стремясь по стичь настоящее и будущее России в связи с ходом исторических процессов в Европе, Лесков вместе с тем отчетливо сознавал своеобразие своей страны. При этом он не впадал в крайности западничества и славянофильства, а удерживался на позиции объективного художнического исследования. Как удалось “насквозь русскому” писателю и человеку, страстно любившему Россию и свой народ, найти меру такой объективности? Ответ в самом творчестве Лескова.
|